Разделы сайта
Если Вам понравился наш проект, Вы можете установить нашу кнопку на свой сайт, форум или блог.
 
Новых сообщений нет...
 
Мы в социальных сетях
 
 
 
 

Нодар Джин - Учитель (Евангелие от Иосифа). Роман в ста картинах

Главная » Литература » Нодар Джин - Учитель (Евангелие от Иосифа)

 

Внимание! Данная книга предназначена ТОЛЬКО ДЛЯ ОЗНАКОМИТЕЛЬНЫХ целей. Просматривая или скачивая данную книгу, Вы тем самым обязуетесь забыть или удалить ее сразу после просмотра и не позднее, чем через 1 день, после ознакомления.
Мы настоятельно рекомендуем Вам приобрести лицензионные книги в издательствах или в книжных магазинах!

Нодар Джин - Учитель (Евангелие от Иосифа)

Вместо предисловия

1. Принято считать, будто человек - мыслящее животное. Это неточная формула, хотя верно и то, что человек мыслит, и то, что он животное. Для превращения этой формулы в точную надо добавить одно слово: человек - лениво мыслящее животное. Редко мыслящее.
Тот факт, что человек мыслит редко и лениво, имеет принципиальное значение. Ибо по этой причине ему необходим поводырь, который берёт на себя труд мыслить охотно и всегда.
Так появляются лидеры. Они бывают разные. Одним в мыслящем животном нравится первое (умение мыслить), другим второе (готовность быть животным).

2. Беда в том, что существование лидера - о каком бы времени и месте ни шла речь - есть свидетельство и гарантия трагизма человеческого мира.
Я принадлежу к поколению, которое в детстве не сомневалось, что каким бы поздним ни был час, «Сталин думает о нас». Что же именно он обо мне думает? На этот вопрос мой дед, ровесник Сталина и каббалист, отвечал загадочно: «Он думает - не задумался ли и ты?»
Без лидера, однако, невозможно. Ибо - как бы кто того ни желал - никто не способен думать всегда и обо всём. В той мере, в какой мокрость - природный «изъян» жидкости, экономность - врождённый «дефект» мышления. Вожди, кстати, рассчитывают как раз на то, что по самым глубоким местам в сознании людей можно прогуливаться не замочив щиколоток.
Между тем, «дефект» экономности мышления неистребим. Невозможно каждый раз начинать с азов. Выяснив, что 2 х 2=4, мы к этому уже не возвращаемся.
Запомним хотя бы то, что все наши дальнейшие размышления, требующие «знания азов», то есть начального умножения 2 на 2, основаны на чистой условности. На вере.

3. 2 х 2=4? А почему не 5? Или 3?
Только потому, что мы условились верить, будто это 4. Теперь уже устоявшуюся веру менять поздно. Приходится ею жить, если хотим общаться. Приходится её «продолжать» и следовать всем правилам «продолжения». Почему часто и получается, что логика - это умение двигаться уверенно в неверном направлении.
Но ещё один иронический парадокс заключается в том, что как без логики нельзя логически обосновать её ограниченность, так без наличия единой веры не договориться даже о её упразднении.

4. Итак, поскольку человек не в состоянии мыслить постоянно и обо всём, то есть сомневаться постоянно и во всём, он прибегает к химерам веры. К стереотипам мышления. Которые, любые, любой настоящий художник призван подрывать. Ибо любые химеры и стереотипы мышления - неизбывный источник трагикомизма.
Даже пристрастие к легенде - не всегда дело вкуса. Нередко за ним стоит нежелание узнать правду. Или желание знать неправду. Или - что особенно популярно - неспособность различать правду и неправду. Во всех этих случаях любителя легенд привлекает не столько легенда, сколько возможность экономить в мышлении.
Истина, между тем, не враждует с фантазией. И не отвергает нереального.
Никто пока не регистрировал блеска пытливой мысли во взгляде ревизора или завхоза. Исключение составляет кутаисский завхоз. Когда столичный ревизор, ознакомившись с его приходными квитанциями, спросил - правда ли, что помимо прочего добра он держит в соседней комнате голодного тигра на привязи, на розовой нитке, этот завхоз ответил: да, я обожаю розовый цвет.

5. Что же касается лидеров, «берущих» на себя труд мыслить за всех, - они являются не только следствием неизбежно ленивого мозга, но и первыми его жертвами. Быть жертвой - купюра, которою лидер расплачивается за своё особое положение. Особое как потому, что «работать» лидером трудно, так и потому, что это почётно. Причём, жертвой лидер является и когда его поднимают в небеса, как Христа, и когда сталкивают в ад, как Гитлера.
Сталину «повезло», ибо ему выпало быть и богом, и дьяволом. Как никто другой, он потому и мог бы помочь нам постигнуть всю смехотворную бедственность человека. А тем самым - подсказать и маршрут нескончаемого (т.е. неосуществимого) исхода из этого состояния.
Сталин незауряден даже в ряду самых примечательных персонажей истории. Незауряден именно в силу многообразия стереотипов, сложившихся вокруг него.

6. Но в гораздо большей степени незаурядность Иосифа Сталина определяется тем, что он сидит в каждом из нас.
Последние шесть слов принадлежат его знаменитому «коллеге» по стихотворству. В знаменитой же кофейне Нью-Йорка этот «коллега», Иосиф Бродский, незадолго до своей кончины, объявил мне, что будь он, как я, грузин, философ и любитель вина, - он не транжирил бы сейчас время и не переводил бы кофе с любителем водки и ненавистником тирании, а сочинял бы прозу «совместно» с другим, самым могущественным в истории, стихотворцем.
Сказал он это в ответ на моё заявление, что - вслед за уже написанным романом о себе - я сочиняю “повесть о настоящем человеке”. Его тёзке и моём земляке. О сыне сапожника, который начал «карьеру» с невинного стишка о розовом бутоне, а кончил...
Именно это мне и хотелось выяснить, - чем же он кончил? ...Иное всегда вызывало у людей недоверие и желание его уничтожить...
К середине уходящего столетия, однако, Сталину удалось не только учредить, но и удерживать принципиально иное в самой середине земного пространства, на одной шестой части суши. И - главное - внести его в сознание каждого человека.
Суть этого иного - кардинальное действо во имя достижения вековечно истинного. Столь кардинальное, что оно влечёт за собой и преодоление извечных же норм. Порой - «незыблемых».

7. Хотя Бродский воспринял мою заявку с восторгом, его главный довод в её поддержку огорчил меня. Поскольку, мол, умер даже Сталин, конца не избежать и мне; а посему с книгой надо спешить: следующие поколения сочинителей, знакомых с грузинской душой Сталина, не будут знать (пост)-сталинской эпохи.
Я сделал ещё одно заявление: во-первых, всё в мире повторяется.
Чтобы легче было запомнить. И смеяться.
Во-вторых, даже если Сталин не воскреснет, этот роман о нём можно будет сочинить в любое время. И сочинить его сможет каждый, кому в выражении «грузинская душа» покоя не даст главное слово - второе. Ибо книгу о Сталине я действительно пишу «совместно» с ним - от первого лица.
От усатого и изрытого оспинами лица Иосифа Виссарионовича Джугашвили - настоящего человека, которому лучше других удалось притаиться в каждом настоящем же человеке среди нас...
      Нодар Джин
 



 
 

1. Каждый раз вечность начинается неожиданно...

В этом деле трудней всего не сюжет сочинить или мысль.
Подобных вещей у меня скопилось не меньше, чем времени. Особенно после войны, когда оно перестало двигаться. Видно даже - из чего состоит вечность.
Без этого понимания, однако, сочинять не стоит: настоящая книга убивает не время, а вечность. Которую люди боятся. Потому, что вечность нигде не заканчивается. И каждый раз, как и сегодня, начинается неожиданно.
Лейб не играет в этой книге никакой роли, и я тут вспоминаю лишь, что он жил как стилист. И называл себя Львом Давидовичем. Соответственно, самым неожиданным считал не вечность, а наоборот, - старость. Красиво, но глупо. Как большинство лейбов, слова он знал все, но душу - только свою.
Перед его умением говорить красиво я до сих пор снимаю фуражку. Но перед его пониманием души - надеваю обратно.
Старость - это слово. Пустое. Умираешь не после старости, а после жизни. Иначе ничего пугающего в смерти не было бы.
Пустых слов я наслышался столько, что под их грузом мой ЗИС утонул бы сейчас в этом снегу. Слов вообще много - и писать их легко.
Трудно другое - обойтись без памяти. Забыть, что про всё на свете уже знаешь. Сочинительство требует умения удивляться. Но удивлению мешает память.
Без неё у меня не было бы и привычки к себе. А я к себе привык. Не живу без себя и дня. Писатель же должен уметь обходиться без себя. Поэтому я и хотел им стать. Все остальные ко всему привыкают. Даже к смерти.
Я не знаю никого, кто не привык бы к ней и вернулся. За исключением Учителя. Который и играет в этой книге главную роль. Вместе со мной.
Но Учитель знал глаголы вечной жизни. Стань я с самого начала сочинителем, - сочинял бы только о нём. Даже жизнь свою - если начать заново - прожил бы как Учитель. Без привыкания к ней. И умер бы так же. Без привыкания к смерти.
В детстве - пока я ещё не привык к себе - у меня была уйма времени жить не своей жизнью. Но за это наказывали. Ибо мне приходилось говорить не свои слова.
Я воображал себя не человеком. Русским богатырём, например. На коне.
Или монгольским ханом. Тоже на коне. Конь человечнее автомобиля. Тем более - человека.
С высоты седла мне открылся вид на другой мир. Не на лачугу мою глиняную, а на каменные дома со шпилями над чистой рекой. А она плещет и подрагивает янтарным бисером фонарной ряби. В эти минуты дятел стучал не по дереву. По моему сердцу. И слова получались не мои, а другие. Глаголы.
Отец, однако, пинал меня сапогом:
— Зачем, выблядок, такой слово в рот берёшь?!
На пинки я не обижался: он имел на то право, а правом надо пользоваться. Я обижался на непонимание.
Позже, в семинарии, стал воображать себя богом. Пока не вычислил, что он-то и начинил человека дерьмом, ибо сотворил его по своему подобию. И меня снова принялись бить. Но теперь уже я обижался на себя. Тоже за непонимание.
Поэтому мне расхотелось быть и богом. А это обидно: останься я богом, - жил бы в полном неведении. Не знал бы даже того, что человек начинён дерьмом. Собственной вони никто не чует.
Раз уж я всё знаю, заключил я, значит, я не бог. Или его - каким он раньше был - уже нету.
Но возвращаться в человека я никогда не думал. Если подражать людям, надо не только умирать, а и слова говорить скучные, не глаголы.
Глагол, то есть правда, тоже вучит скучно. Лейб говорил блестяще. Но это легко, если не хочешь быть ещё и правым. А быть правым - это разделять с народом его мысли. Иначе он за тобой не пойдёт.
Легко и народ понимать. Трудно соглашаться с ним. Кто не соглашается, становится мыслителем. Это почётно, но кроме мыслей ничем не владеешь. А кто соглашается, может стать вождём. То есть - оказаться правым.
Блестящие слова становятся глаголами - когда они ещё и правые. Как у Учителя. И когда не надо обращаться к народу. Если же хочешь, чтобы он шёл за тобой, слова получаются такого же цвета, как он сам. Бесцветные.
Для своих семидесяти  лет я произнёс их не много. Чаще всего доверялся красноречию пауз. Молчал. Как сейчас.
С молчанием беда лишь в том, что оно утомляет. И не только ум. Вот просидел сиднем я на сцене весь вечер - и нога тоже молчала. Потому, что был шум. А сейчас - снова ноет. Потому, что тихо. Даже пурга за окном молчит. Ни свиста, ни завывания.
На моём веку тихая пурга случилась дважды. Во второй раз - в ссылке. В Заполярье. А там жить нельзя. Там слишком тихо. Я и сбежал. Сперва потерял дорогу, а потом силы. И свалился в снег, чтобы умереть. На радость волку. Но он незлой был. Тоже заблудившийся. И присел молча рядом. Очень было тихо.
Но ещё тише было в детстве: то ли мне исполнилось пять, и пуржило четыре дня, то ли исполнилось четыре, а пуржило пять дней. И всё бесшумно.
Тишина - враг. Я не верю, что в молчании столько же смысла, сколько в вечности. Молчание, увы, тоже состоит из слов. А ещё тишина - это как незрячий глаз человека, которого никто не видит. Но все боятся...
 

2. Право на доброту даёт власть...

Придя к этому выводу, я открутил в кабине стеклянную раму и обратился к шофёру:
— Митрохин! Почему молчишь?
— Я не Митрохин, товарищ Сталин, — ответили мне, — я, извините, Крылов.
Правильно, это был не Митрохин. Затылки у людей выглядят не просто глупо, а хуже. Одинаково. Почему, наверное, их и расстреливают в затылок. Затылков не стесняются.
— А почему ты не Митрохин? — удивился я, ибо моя память была в другом месте.
— Товарищ Сталин, вы - когда вышли из театра - сели сперва к нему, а потом - когда отъехали - перебрались ко мне.
— А кто у Митрохина? — спросил я.
— Товарищ Власик. Извините: не товарищ, а генерал Власик, товарищ Сталин.
— Жалко Митрохина, — ответил я. — Власик опять воняет чесноком.
Крылов не нашёл что ответить, - только повёл затылком.
— А ты, Крылов, любишь чеснок?
— Люблю, товарищ Сталин. Чеснок я считаю вкусным продуктом. Но кушаю редко. Если рядом народа нет.
— Молодец! Чеснок надо кушать только, если его народ вокруг тебя кушает.
— Так точно, товарищ Сталин!
— А если народ не кушает, а ты всё равно кушаешь, получается, ты решил, что народ не заслуживает того, чтобы не кушать чеснок... Правильно?
— Правильно, товарищ Сталин!
Тут я ещё раз вспомнил лейбовы слова, будто народ дерьмо, но стены можно возводить и из дерьма. А это неправильно. Во-первых, народ не дерьмо. Человек - да, а народ - нет. А во-вторых, из дерьма стены не поставишь: подсохнет и обвалится...
Ещё раз вспомнилась и Надя. Услышал сперва смех. Мелкий и звонкий, как если рассыпать жемчуг на мраморный пол. Потом увидел её зубы, цветом тоже походившие на жемчуг. А потом - её груди, гладкие и крепкие, как круглые медовые дыни. И - запах: тоже как от сладкой дыни. В сердце снова поднялось такое ощущение, словно его уже вырезали...
Всё было бы по-другому, если бы Надя была жива и сидела в зале. Всё было бы не так глупо.
В Северной Корее проживает 10 миллионов человек. А делегат оттуда огласил, что текст поздравления подписали 16 миллионов.
Но если кого-нибудь любишь и этот человек живой и тоже тебя любит, - ничего глупым не кажется. Даже сам он. А Надя глупая была.
Глупых, кстати, я иногда больше люблю. Они ближе к природе.
— Крылов, — произнёс я, — а в природе, по-твоему, есть ум?
Крылов, видимо, придавил ногой тормоз, и машина споткнулась. Он снова обернул ко мне лицо, и в полутьме я разглядел на нём ужас. Тот, который не оставляет в человеке ни мыслей, ни слов.
Неумение думать приносит не блаженство, а ужас. Хотя ужас, как и безумие, есть форма невинности. И ещё я подумал, что в лицо стрелять нельзя. Это как стрелять в душу.
— Не бойся, Крылов, - улыбнулся я. — Я спросил от усталости. Можешь не отвечать.
Крылов тоже улыбнулся, но нерешительно, как если бы не верил в значение своего лица.
— Я, товарищ Сталин, честно скажу: никогда я особо о природе и не думал, — ответил он, отвернувшись к рулю. — Я в основном о машине - она хитрее. Но природа, по-моему, бывает не умной, а доброй. Или, наоборот, недоброй. Это правильно?
— Всё бывает правильным, Крылов! — согласился я. — Право на доброту даёт власть, а у природы она есть...
— Так точно, товарищ Сталин, — обрадовался водитель и резко подбавил газу.
Снежинки, которым - сцепившись друг с другом - удалось прильнуть к окну, сорвались и затерялись в ровном хороводе пурги.
Я приспустил стекло - убедиться, что ни свиста, ни завывания по-прежнему не было. Белый ветер кружил и рыскал в пространстве с беззвучным отчаянием. Как продрогший волк.
Город, однако, с его бесчисленными щелями остался позади, и в открытом поле по обе стороны шоссе хищнику укрыться было негде. Пытаясь убежать от смерти, он метался из стороны в сторону, подпрыгивал на месте и увязал в рыхлом снегу.
Боль в моей правой ноге скаталась теперь в пылающий шарик между щиколотками...
 

3. Жестокость - это каждодневный труд...

— Крылов! — окликнул я водителя. — Позови сюда Власика!
Крылов засигналил фарами, остановил автомобиль, выскочил из него и, отбиваясь от снега кулаками, побежал к передним машинам в колонне.
Раз вернулась боль, заключил я, - значит, праздник, то есть шум, из меня уже вышел. И правильно: он ушёл к молодым.
Но они глупцы. Не привыкли откладывать праздники на будущее - и потому обречены на тихое отчаянье. В праздники приходит ощущение, что не хватает как раз главного. Что это такое, не понимаешь, но начинаешь его сильно хотеть. А сильное желание и есть как раз слабость. И начало мук.
Если я и верил в жизнь, то потому, что у меня не было праздника. И всю свою жизнь я прожил в надежде дожить до него.
Но думать об этом долго нельзя. Впрочем, о чём бы ни думал - думать надо о другом.
...На фоне огромного пространства, мерцающего за окном, Власик - по колено в снегу - смотрелся обрубком. Я кивнул головой, и он задвигался. Захлопнул за собой переднюю дверь и расположил туловище на сиденье. Потом глухо крякнул.
В темноте лица его я не видел, но почувствовал, что Власик разрыхлен и увлажнён. Услышал даже как он виновато улыбнулся и снял фуражку.
Когда распахнулась другая дверь, водительская, Власик вздрогнул от вспышки света и отвернул от меня лицо. Потом стал отирать пот на лысине. Всякая лысая голова меня смешит. Ленинская тоже. Но у Власика она была лысой даже изнутри. И когда потела, вызывала удивление: чему там испаряться?!
Крылов захлопнул дверь, и стало темно. Я хмыкнул:
— Почему испаряешься, Власик?
Он не ответил, и я - когда машина двинулась с места - обратился к водителю:
— Крылов! Кто есть товарищ Власик?
— Товарищ Власик есть генерал Власик, товарищ Сталин! — ответил Крылов, захлёбываясь от волнения.
— Неправильно! — качнул я головой. — Товарищ Николай Сидорович Власик есть генерал-лейтенант Власик. И начальник Главного управления охраны МГБ. Вот кто есть товарищ Власик.
— Так точно, товарищ Сталин! — согласился Крылов.
— Почему же тогда, Крылов, он испаряется? И не может произнести слова?
Водитель снова повёл затылком.
— Говори! — велел я ему, и Крылов произнёс:
— Генерал-лейтенант Власик, товарищ Сталин, стесняется чесночного запаха.
— Правда, Николай Сидорович? — спросил я, и Власик шумно кивнул головой.
— А какого ещё стесняешься запаха, начальник? — не унимался я.
В этот раз он развернулся ко мне. А лицу придал такое выражение, словно собирался предъявить лицензию на идиотизм. Или справку о неозвученности.
Я предложил помощь:
— Ты разрыхлен, Власик?
Он отёр ладонью лоб и кивнул им.
— И увлажнён?
Ещё раз кивнул.
— Разговаривай! — вспыхнул я, но, как юбиляр, сразу остыл. — Разговаривай, пожалуйста, Николай Сидорович!
Поперхнувшись запертым во рту воздухом, Власик вытолкнул его из организма вместе со словами. Окончания этих слов уже растворились в спирте:
— Да, Ёсиф Высарьоныч, оно есть, я малость разрыхлен и увлажнён, но не потому, а потому, Ёсиф Высарьоныч, что мы с китайскими товарищами из охраны товарища Мао пропустили по вздоху за ваше здоровье. Это ж такой праздник, Ёсиф Высарьоныч, такой праздник! Вся же страна! Весь мир! Всё человечество ведь!
— Всё человечество, говоришь? — попробовал я.
— Прогрессивное, Ёсиф Высарьоныч!
— А непрогрессивное?
Власик замялся, но я снова помог ему:
— Оно тоже празднует.
Власик сперва не поверил, но потом закивал головой: конечно, мол, празднует - куда ему от праздника деться?!
— Непрогрессивное празднует потому, Власик, что мне уже семьдесят... Они боятся меня больше, чем бога. Которого не боятся: облапошили его. Тебе, мол, твоё, то есть шиш и воскресные гимны, - как сегодня в театре, - а нам наше. И ещё чужое. Я им говорю: побойтесь бога, ничто никому не принадлежит. Но бог уже мёртвый. Они меня боятся - я живой. И не только в воскресенье. А говорю им то же самое, что он - когда был живой. Вот они и спрашивают: а сколько Сталину осталось говорить? Знают: не в гору уже живу, а под гору.
— Что вы, Ёсиф Высарьоныч! — всполошился Власик и ткнул кулаком Крылова: выдай и ты что-нибудь про гору.
— Семьдесят лет - пик Казбека, товарищ Сталин! — выдал тот.
— А хотел бы ты жить в мою честь быстро, как этот пионер обещал сегодня с трибуны, Крылов? Я, мол, в честь Сталина хочу быстро вырасти и стать героем. Так хотел бы ты быть сейчас на пике, Крылов? — спросил я.
— Поздно родился, товарищ Сталин, — растерялся тот.
— И оказался прав: чем позже родишься, тем позже умрёшь. А чем раньше...
Власик громко задышал и сказал невпопад:
— Не всегда, Ёсиф Высарьоныч! У нас в деревне говорили, что вкус вкусу не указчик: кто любит арбуз, а кто свиной хрящик.
Я рассмеялся, и их обоих захлестнуло счастье.
— Насчёт вкуса ты верно сказал, начальник, — обратился я к Власику. — Мне, например, твои китайские товарищи из охраны не понравились. Особенно блондинка. Даже нос накрашен. Хотя нос - бесполезная вещь. И на фоне глаз выглядит глупо. Но у неё и глаза, как у коровы: ждёт не дождётся, когда доить начнут!
Наступила пауза, во время которой Крылов крутил затылком, а Власик сопел.
— Говори, начальник! — приказал я.
— Виноват, Ёсиф Высарьоныч, но с китайскими товарищами я всамделе отмечал ваше здоровье. Портвейном. И малость водкой. А блондинка - просто знакомая. Жениться на ней не планирую!
— Жена пойдёт против, — рассудил я, и Крылов, к ужасу своему, прыснул со смеху.
— Я серьёзно, Ёсиф Высарьоныч, — продолжил Власик, расстреляв глазами водителя в висок. — Просто знакомая. И, кстати, доброе сердце!
Я рассердился:
— Молчи: всё знаю! Ещё одна встреча с этим сердцем - и сам знаешь что тебе оторвём!
Мне, увы, нельзя не быть жестоким, хотя это каждодневный труд. Кроме того, все люди испытывают злость чаще, чем сострадание. Но поскольку я сегодня юбиляр, а Власик, соответственно, разрыхлен и увлажнён, - пришлось подобреть:
— Вот что, Николай Сидорович, мякинная ты башка! Ты баб не знаешь: тоже молодой. Ты - про её сердце, а баба с него и начинает: вверяет его дураку, и потом уж ему от всего остального в ней не отделаться. А дураку, Николай Сидорович, надо отрывать яйца. Потому, что за них враги и тянут его к себе: куда яйца, туда и сердце с мозгами.
— Виноват, Ёсиф Высарьоныч! — буркнул Власик, и в кабину вернулось снаружи тупое молчание.
 

4. Лучшая мысль - её отсутствие...

В детстве, при наступлении внезапной тишины, я верил народу: это тихий ангел пролетает. То есть дурак рождается. Глупая примета. Учитывая число дураков, в мире должна стоять бесконечная, но внезапная тишина.
Теперь уже тихих ангелов я бы просто извёл. Тишина - это одиночество. И от тишины нигде не укрыться. Даже на сцене Большого театра. Как сегодня. Среди славословий, оваций, гимнов и гостей. Весь вечер держалось обычное ощущение, что пребываю в одиночной камере собственного тела. Без мебели.
В прежние времена люди не знали одиночества: никто не воспринимал себя отдельно. Когда же это обвалилось? Видимо, чуму посеяли власть и достаток. Чем ты сильнее, тем более одинок.
Один индус признался мне, что Первозданный создал мир, заболев одиночеством. Собственно, в одиночестве никакого ужаса нет. Ужас в том, что оно воспринимается людьми, как ужас. И ещё в том, что против него нет лекарства.
Одни лечатся затворничеством. Другие богом. Третьи - поисками порядка в мире. Четвертые, наоборот, - абсурдного и необычного. Но абсурд тоже иллюзорен. В мире нет ни абсурда, ни логики - ничего. Мир создан из ничего, и это видно во всём.
Поэтому - даже когда Надя была живая - я был один. Ибо и любовь обрекает на замыкание в себе. Любить - это возиться прежде всего с собой.
Учитель, правда, говорил, что единственная область, где революция не закончится, - любовь. Поскольку она лечит любой душевный недуг. Хотя сама же недугом и является. И хотя он сам же, Учитель, «любил», порой ненавидя.
— Крылов! — прервал я себя. — Сколько осталось?
— Теперь недолго, товарищ Сталин!
— На какой вопрос ответил, Крылов?
— Вы спросили - далеко ли до вашей дачи, товарищ Сталин. До Ближней?
— Вопрос понял правильно, но ответил неправильно. Ещё раз!
— Километров 20, товарищ Сталин! Если б не пурга, - ехать четверть часа.
— Ответил лучше, но опять не хорошо. Ответил в сослагательном наклонении. А оно есть мысль, Крылов. Но плохая. Для народа лучшая мысль - её отсутствие. Скажу проще: жить надо односложно, а говорить точно. Ясно?
— Так точно. Ясно. Доедем через 30 минут.
— Вот видишь! — повернулся я к Власику. — Получается, времени у нас, начальник, много. Переходи ко мне, поработаем...
Мне не столько работать захотелось, сколько время убить. Хотя не мы убиваем время, а наоборот.
А убить его захотелось потому, что в последние годы меня стала раздражать жестокая нелепость: на перемещение в пространстве собственного тела уходит слишком много времени. И невозможно не только перемещаться из одного места в другое с быстротой мысли. Невозможно и быть в этих местах одновременно.
Невозможно пока. А в будущем будет возможно. В будущем люди научатся быть в разных местах одновременно. Как сказал Лаврентий, где бы кто ни находился, его можно будет заподозрить в злодеянии в любом месте.
Впрочем, я никогда не знал, где бы я хотел находиться ещё. Как не знал, куда я, собственно, всю жизнь спешил. Удивительно другое: когда не знаешь, куда спешишь, оказываешься не в том, а в другом месте, но я всегда оказывался там, куда, как потом выяснялось, следовало спешить. Бог, видимо, мне доверяет.
Ещё удивительнее другое: я давно уже перестал чему-либо удивляться. Например, - что человек в воде не растворяется.
Действительно, ни в чём ничего удивительного нет. Ничего другого в мире, - кроме того, что известно или неизвестно, - ничего другого быть в нём не может...
 

5. Палач лучше солдата...

Власик - пока располагал себя на заднем сиденье - раздавил нечаянно коробку Казбека и стал извиняться.
Я умышленно прихватил в театр не «Герцоговину» или трубку, а «Казбек». Хотел показать, что не подражаю даже себе. И что у меня нет привычек. Кроме того, рисунок на Казбеке мне нравится больше. Тем более, что коробку можно начинить другими папиросами...
Как только я выкрутил вверх стеклянную перегородку, Крылов произнес какую-то фразу. Я не расслышал её, но махнул рукой - и колонна двинулась дальше.
Потом я стал искать в коробке уцелевшую папиросу, но не нашёл. Все оказались сплюснуты.
— Ты очень тяжёлый, Власик. Худеть надо.
— Я кушаю средне, но толстею.
— Кушать можно сколько угодно. Глотать пищу надо реже.
— Знаю, Ёсиф Высарьоныч.
— Но забываешь. Я тоже забыл - что делаю завтра.
— Завтра вы собирались бросать курить. Вы дочери обещали. И она вас тоже учила как отвыкнуть от курева, — хихикнул он. — Не класть в рот папиросу и не зажигать её.
— Знаю, но тоже забываю. А что еще завтра?
— Завтра вы решили отдыхать, Ёсиф Высарьоныч.
— Я устал. А сегодня кто к нам, значит, едет на ужин?
— Товарищ Берия, товарищ Булганин, товарищ Ворошилов, товарищ Каганович, товарищ Маленков, товарищ Мао с переводчиком, товарищ Микоян, товарищ Молотов, товарищ Хрущёв и товарищ кинорежиссёр Чираули с дамой.
— Чиаурели, — поправил я. — А чем дама тебе не "товарищ"?
— Она француженка, Ёсиф Высарьоныч, и не работник, а журналистка. Вам Лаврентий Палыч про неё рассказывал...
— Это правильно, что мы Чиаурели пригласили...
— Очень правильно! — согласился Власик.
— Я не закончил.
— Извините, товарищ Сталин!
— Чиаурели живой человек.
Власик не понял.
— Миша, я говорю, художник. Живой человек.
— Ах, в этом смысле! — догадался он.
— А в каком ещё? И правильно: Прокурор мне про эту даму рассказывал. Он Мише завидует. Он и про генерала моего вредно докладывал. Что тот в Берлине Марику Рёкк наяривает.
— Певицу?
— А кого ещё? И это, мол, опасно: она буржуазная певица. А я Прокурору сказал, Власик, что опасная идеология распространяется по другим каналам.
— По другим? — испугался он.
— Не перебивай! Сперма, я сказал ему, не чернильное пятно. Она следов не оставляет. А если и оставляет, то выиграет, значит, наша идеология...
Неожиданно для меня Власик понял, что я шучу - и рассмеялся. Он был счастлив оттого, что мне стало весело. И ему это счастье захотелось закрепить:
— А можно спросить, Ёсиф Высарьоныч?
— О чём?
— О товарище Мехлисе.
Я насупился:
— А вот он как раз почти не живой. И не товарищ.
Власик задумался. В том числе, наверное, и о том, что ошибся, упомянув товарища, который, по моему мнению, уже почти не живой. Хотя когда-то - как Власик сейчас - тоже был крупным начальником. Крупнее, - в Политуправлении Красной армии.
— Спроси! — разрешил я Власику, списав его ошибку за счёт того же праздничного «вздоха».
Власик засиял:
— А это правда, Ёсиф Высарьоныч, что Мехлис - когда был полностью живой, - доложил вам про одного маршала, который каждую неделю менял фронтовую жену. А затем спросил вас: ”Что будем с маршалом делать?“ И вынул блокнот. А вы долго молчали. И потом сказали: ”Завидовать будем!“ — и расхохотался. — Это правда, Ёсиф Высарьоныч?
Я не ответил:
— А почему ты начал список гостей с Прокурора?
— Я по алфавиту! — испугался Власик. — У Лаврентия Палыча фамилия первая.
— Даже к алфавиту подстроился! "Знамя побед", да?
— А что, правильно сказал: вы и есть знамя побед, Ёсиф Высарьоныч!
— Я человек, Власик, а не знамя, — произнёс я и подумал, что из Лаврентия писатель не вышел бы: людей нельзя сравнивать со знаменем. — Вот другие выразились правильней: "знаменосец".
— Да! "Знаменосец коммунизма"!
— А что ты ещё запомнил, Николай Сидорович?
— Всё, Ёсиф Высарьоныч! Что вы продолжатель дела Ленина и творец сталинской Конституции...
— Это ясно. Особенно - что творец сталинской. Если она сталинская, - Сталин и творец. И что "продолжатель"... Все мы что-то продолжаем. Вот ты, например, продолжаешь прикладываться.
— Но ведь день такой, Ёсиф Высарьоныч!
— Я не про сегодня.
— Вы про вообще? А вообще я и ем, и пью меньше. Да и то потому питаюсь, Ёсиф Высарьоныч, и потому выпиваю, чтоб не засорять голову мыслями о кушанье и выпивке...
— Скажи лучше - какая ещё мысль тебе в эту незасорённую голову запала? Из услышанного.
— Что вы маршал и генералиссимус!
— Это не мысль. Это факт.
— И ещё, что Отец и Учитель!
— А это старые слова. Но тоже неправильные. Отец не я, а Господь Бог. А Учитель... Ты знаешь кто Учитель?
— Вы, Ёсиф Высарьоныч! Был Ильич, а сейчас вы!
— Учитель - Иисус Христос. Слышал это имя?
— Слышал, — обиделся Власик потому, что я усомнился в его наслышанности. А может быть, потому, что отказался от этого звания в пользу неживого еврея. И для него неавторитетного.
— А кто из мастеров слова выразился лучше всех?
— Все говорят, что товарищ Тольятти. Из дружественной Италии. А высказались - я посчитал - 34 товарища!
— Италия пока не дружественная, а Тольятти не мастер слова.
— А вы спросили про мастеров, да? — Власик вдруг сник и поморщился.
В его глазах собралась жалоба на то, что жизнь - игра с несправедливыми условиями. И что - будь на то его воля - он бы на эти условия не согласился. И ещё - что если неполное знание чего-нибудь опасно, полное смертельно.
У меня возникла к нему жалость. Действительно несправедливо: он с кем-то пропустил "по вздоху", а я трезвый.
Но, с другой стороны, он моложе, а трезвость - тоже иллюзия. Неадекватное состояние из-за неприсутствия в организме "вздоха". Хотя я, как сегодня сказали, "почётный пионер", он моложе. И не знает пока самого главного: человек способен понять жизнь не раньше, чем поймёт, что понимать в ней нечего!
Но вот этого как раз Власик никогда не поймёт.
И потому из него тоже никогда бы не вышел художник. Он не способен думать о чём-нибудь таком, что называют "ничего". Зато при его качествах - невежество и дефицит чистоплотности - он, не пойди в солдаты, сделал бы приличную политкарьеру. Впрочем, раз уж стал генерал-лейтенантом, эти качества необходимы и солдатам.
Из меня бы солдат не вышел. Палач лучше: он казнит мерзавцев, а солдат убивает невинных. Законопослушных.
Потом пришла мысль, что - пусть даже я и не "гениальный машинист локомотива революции", - в последние годы мне удалось стать мудрецом. Я полюбил размышлять ни о чём. Это единственное, о чём можно что-то наверняка знать.
 

6. Головная боль начиналась в ступне...

— Вспомнил, Ёсиф Высарьоныч! — вспыхнул вдруг Власик, поразив меня скоростью, с которой уныние на его лице сменилось ликованием. Обычно я считал, что такая скорость возможна лишь в обратном направлении, - от счастья к страху.
— Я вспомнил про мастера слова, Ёсиф Высарьоныч, который про вас сказал, как никто!
— Кто такой? — не поверил я. Потому что никто не говорил про меня, как никто.
Власик уверенно натянул на лоб фуражку с начищенной до счастья звездой:
— Вот вы, Ёсиф Высарьоныч, отнеслись с недоверием к моей знакомой, ну, к блондинке с сердцем, то есть с носом, а ведь она дружит - и крепко - с лучшим мастером слова. А про вас он сказал лучше, чем другие мастера! Я слово в слово заучил. И знакомая тоже. А сами вы - но не сегодня - при мне сказали про него Лазарю Моисеичу: поддержать! И он поддержал: орден дал и народного...
— Что же он сказал, Власик?
— Он сказал, что... Он про вас сказал, что он...
Власик поморщился.
— Что с тобой, начальник? — спросил я.
— Я запутался, Ёсиф Высарьоныч...
— В чём же ты ещё запутался? — поинтересовался я, но сам же и догадался. — Ты в местоимениях запутался?
— В них. Но я разберусь...
Власик разобрался не скоро:
— Он, значит, этот поэт, он сказал что он, то есть вы... Нет, не так! Вот как он сказал слово в слово: «Он сын моей страны...» То есть, вы - сын его страны... Он под «он» имеет в виду вас!
— Это я понял, — повысил я голос. — И всё?
— Нет, конечно. «Он сын моей страны, улыбкою родною народы греет он, и полон счастья тот, кто руку жал ему, и, высясь над землею, завидует ему огромный - извините, высокий - небосвод!" — и звезда на власиковой фуражке проколола мне глаз острым лучом.
— Вургун?! - рассвирепел я. — Самед Вургун?! Бакинец?! Он не поэт, а козёл, Власик, и подруга твоя потому с ним и водится! С тобой же и с другими дуроёбами из твоей шоблы она мудохается потому, что вы пиздюки! А она враг, Власик: пасётся с англичанами! Я всё знаю!
— Я этого не знал... — пролепетал Власик и снял фуражку, теперь уже снова несчастный.
— Чего не знал? Что я всё знаю?!
— Нет, я про англичан не знал, Ёсиф Высарьоныч.
Я прислушался к себе: нога не болела. Болела зато голова. Причём, - странно: боль начиналась в ступне, и чем выше, чем ближе к голове, тем сильнее давило. После летней кондрашки любая боль в голове меня настораживала, но в этот раз боль возникла у меня от ярости, а не давления.
Вообще зимой я сержусь чаще, чем в другие сезоны. Может, ссылки сибирские невольно вспоминались. Горец я всё-таки. Потому и греет мне душу всадник на фоне Казбека.
Постучав пальцами по его силуэту на папиросной коробке, я отвлёк себя фразой, которую рассказал "товарищ кинорежиссёр Чиарули". Один тбилисский психиатр проверял пациентов на нормальность странным вопросом: "Вот высота горы Казбек 5047 метров. Считаете ли вы это достаточным?".
Надо бы с этим психиатром встретиться...
— "Я про англичан не знал, Ёсиф Высарьоныч"! — передразнил я Власика. — Не знал, а надо было! И надо было ещё знать, что этот засранец произнёс свой сраный куплет не в Большом театре. И не сегодня, а давно. И пал потом, лжец, на колени. На персидский ковёр. Почему его и духа не было сегодня в театре! Понятно?
— Понятно, товарищ Сталин.
— Хорошо же ты, получается, слушал всё и наблюдал сегодня, начальник охраны! Если б слушал, то запомнил бы кто из мастеров слова сказал "как никто".
Власик молчал и теперь уже не решался убрать пот над бровями. Я прикрутил фитиль и после паузы сказал:
— А "как никто" сказал писатель Леонов. Тоже плохой... Что он сказал?
Власик молчал.
— Он сказал так: после сотворения мира люди стали измерять его возраст. Начали, как всегда, евреи. Про евреев он не говорил. Это я говорю. И измеряли, мол, себе пока не родился Учитель. Он не называл его Учителем. Это я. А родился Учитель в 3760 году после сотворения мира. А кто, спрашиваю ещё раз, Учитель, Власик?
Не осмелившись назвать Христа, Власик засопел.
Я хмыкнул и продолжил:
— Ты прав, - Христос. И после его рождения люди стали пренебрегать богом. То есть датой творения. И начали измерять возраст мира заново: один год, два и так далее. Но писатель Леонов предложил, Власик, забыть и об этом. И с нынешнего дня измерять возраст истории по-новому. Со дня рождения кого, Власик?
— Товарища Сталина! — обрадовался он.
— Ты ему веришь, Власик? Веришь в его искренность?
— Верю! — заспешил Власик, как если бы речь шла об искренности не Леонова, а его самого. Потом, правда, одумался. — Хотя...
— Я тоже верю, — качнул я головой. — Но дело не в этом.
— Нет? — насторожился Власик.
— Нет. Я позвал тебя не языком чесать, а работать. Я не блондинка. К тому же нога болит. Даю поручение, Власик... Ты помнишь такую фамилию...
— Какую, Ёсиф Высарьоныч?
— Подожди! Паписмедашвили.
— Так точно, товарищ Сталин! Майор Паписмедашвили, он же Паписмедов! О котором Лаврентий Палыч вам докладывал седьмого числа. На ужине. Седьмого ноября. В честь Октября. Вы ещё смеялись. А потом вдруг перестали. Все смеялись. А потом тоже вдруг перестали.
— Молодец, Власик! Майор Паписмедов, правильно! А как там его ещё зовут?
Власик захихикал:
— Ёсик. Исусик. Иисус Христос.
— Исусиком его Матрёна окрестил.
— Так точно, Исусиком его товарищ Маленков назвал...
— А Христом майор называет себя сам, правильно?
— Так точно. И ещё Лаврентий Палыч. Он говорил, что тоже этому верит.
— Чему?
— Что Исусик и есть Христос.
— Прокурор ничему не верит. И никому. Это он так тогда сказал. Неизвестно почему.
— Именно: неизвестно.
— И не в этом дело, Власик, потому что мы это тоже выясним. Дело в том, что у меня есть для тебя поручение. Но сперва напомни мне слово в слово, что Прокурор про Ёсика-Исусика тогда говорил.
 

7. Капитан стал майором послезавтра...

Как я и ожидал, рассказывал Власик так же вредно, как Лаврентий.
Лаврентий самоуверен: даже кроссворд заполняет сразу чернилами. И поэтому рассказывает хитро: сперва - главное, а потом - детали. Получается вред: вот тебе мои выводы, на которых я основываю факты. Он начинает всегда со смысла, а это опасно.
Власик же и главное, и детали рассказывает одновременно, не разбираясь ни в том, ни в другом. А если и разбирается, то не верит, что разбирается. Он ни во что не верит. Даже атеистом не стал потому, что атеист верит в несуществование бога. Поэтому Власик рассказывает не только без смысла, но и без всего остального.
У Лаврентия полувековой опыт жизни. Власику столько же, но опыт у него годичный, которому полвека.
В жизни ничего не происходит, но Лаврентий живёт так, слов-но в его жизни каждый год происходит ничего. Ничего не происходит и у Власика, но за полвека это произошло с ним уже 50 раз.
Ни один, ни другой поэтому не способен повествовать безвредно. Перескажу тут сам.
Паписмедашвили, или Паписмедов, - еврейская фамилия, и майор - Ёсик, то есть, Иосиф! - родился в Петхаине, в еврейском квартале Тифлиса. Ровесник революции и Учителя, когда того казнили. Сперва, в Тифлисе, изучал семитские языки, а потом, в Москве, историю.
Был не только талантлив, но и сообразителен: стал чекистом. Работал поначалу в Центре и считался там лучшим из молодых работников. А с 43-го - в оккупированном Тегеране. Там, по заданию Центра, сдружился с молодым, но слабоумным шахом Мохаммедом-Реза, которого обхаживали и американцы.
Я услышал фамилию Паписмедова, когда в том же году, в ноябре, съездил в Иран на конференцию с тогдашними союзниками.
Фамилию знал раньше. В детстве. Был у нас с мамой сосед Давид Паписмедашвили. Мелкий торговец. Любил меня, как сына.
И жалел за то, что мой отец, во-первых, много пил, во-вторых, не умел этого делать, в-третьих, пил не вино, а главное - умер не естественной смертью. То есть - не от водки. А в драке.
Давид иногда подбрасывал мне деньги, чтобы я не отвлекался от учёбы. От бога - ибо меня готовили в священники. Я тоже к нему привязался.
А он к тому же за Кеке, за мамой, волочился, хотя и женатый был. Я даже где-то читал, будто Давид и был моим отцом. За исключением Святого Духа - кого только мне в папы не прочили!
А про Давида я вычитал это после того, как принимал его в Кремле в 24-м. У Кеке я бы никогда не спросил, а у него - если бы прочёл раньше - спросил бы. Прямодушный был мужик: грузинские евреи не похожи на российских. Они из другого колена. Тоже потерявшегося, но - совсем иначе.
Мы с Давидом тогда у меня пили. Я - вино, а он - водку, хотя жалел отца именно за это. Ещё мы с ним смеялись и вспоминали старое. Я, кстати, наказывал ему забыть о торговле, потому что это обман. Он спорил: мелкая торговля не обман. А я ему: мелкая - мелкий обман. Вот обмен не обман. И он обрадовался, потому что по-грузински торговать - это "обмениваться", "брать-давать".
Но дело не в этом: с той поры я о нём не слышал...
А о Ёсике Паписмедове услышал в Тегеране, когда Лаврентий решал - как заманить Рузвельта? Чтобы, ограничивая мои передвижения по городу, не я поселился у американцев, как те настаивали, а наоборот - они в нашем посольстве. И дело не в том, объяснил Лаврентий, что для гостей он уже «благоустроил» тайными микрофонами даже сортиры. Дело, мол, в психологии: в этом мире ты либо хозяин, либо, увы, гость.
Вдобавок Лаврентий не доверял меня американцам, хотя по отношению к ним у него предрассудков нету. Презирает он их не больше, чем остальных.
Я предложил сказать Рузвельту, что тоже, подобно ему, боюсь и не хочу воевать, и что, поселившись в его посольстве, могу потребовать политическое убежище. А это, дескать, конфуз. Лаврентий рассудил, что для введения этой шутки в американский мозг нужен нейрохирург.
А что ты предлагаешь, спросил я, - серьёзное?!
Не обязательно, ответил он. Есть предложение заявить Рузвельту, будто Сталин согласен гостить у него, если тот гарантирует мою безопасность не только на территории посольства, но и на пути к этой территории. А на этом пути, по разведданным шаха, немцы, мол, подготовили на меня покушение. В худшем случае меня убьют, в лучшем - похитят.
Лаврентий предлагал завершить послание Рузвельту риторическим вопросом: а что Сталину делать в лучшем случае, то есть в немецком плену?! Тем более - в такой ответственный момент! И разве, мол, не хватит немцам того, что они выловили его сына?
Хорошая идея, согласился я, кто автор?
Друг шаха, капитан Ёсик Паписмедов, сказал Лаврентий. И добавил, что - если Рузвельт клюнет - капитан станет завтра майором.
Капитан стал майором послезавтра, поскольку Рузвельт клюнул не сразу: настаивал, чтобы мы поселили у себя и его филиппинских поваров. И если бы не странная беда, сейчас уже майор был бы не только подполковником, но и орденоносцем.
Беда, однако, началась как волшебная арабская сказка с бедуином.
 

8. Епископ в Иерусалиме был марксист...

Бедуину было 17 лет, звали его Мухаммад ад-Диб, и принадлежал он к племени Тахамрех. А действие происходило в 47-м году в арабском селении Кумран у Мёртвого моря.
Среди сравнявшихся с землёй и поросших бурьяном развалин библейских времён Мухаммад пас коз. Точнее, они паслись сами, а бедуин сидел на камне и пьянел без кальяна.
Он пьянел от медленного смешения светло-коричневой, золотисто-жёлтой и сиреневой красок пустыни. А она скользила вниз к неистово синей морской воде с неистово белыми вкраплениями соляных рифов под розовым небом.
Несмотря на юность, Мухаммад был опытным пастухом. Даже самая бывалая коза не осмелилась бы обмануть его цепкого зрения. К вечеру самая глупая это и сделала. Отбившись от стада, ускакала вверх по многоярусному извилистому холму из белого камня и коричневого известняка.
В этом регионе с библейских времён считалось, что, если одна из ста овец собьётся с пути, сердобольный пастух должен бросить остальных и спасти заблудшую. Мухаммад был сердобольный пастух. Он бросил стадо и увязался за непутёвым животным.
Взамен козы, однако, набрёл на зияющее отверстие в белой скале. Заподозрив, что коза укрылась в пещере, бедуин швырнул туда камушек - выманить беглянку. Услышав в ответ вместо козлиного блеянья глухой звук разбившегося сосуда, он прополз в оконце пещеры и спрыгнул на дно.
Там, рядом со своими босыми подошвами, бедуин разглядел с дюжину разбросанных по дну или полупогребённых глиняных кувшинов. Некоторые были разбиты, и меж черепками Мухаммад увидел продолговатые тюки из мешковины.
Он затаил дыхание и выкатил глаза. Стоял долго и недвижно. Когда наконец полутьма стала сгущаться, Мухаммад учуял приближение тайной и значительной правды.
В тот же миг он ощутил в ступнях многовековой холод скрытого от света каменного настила. И ему вдруг почудилось, будто холод начал ползти вверх. Или - что ужасней - будто земля стала засасывать и его, как когда-то - эти кувшины.
Сорвавшись с места, юноша выскочил из пещеры...
Наутро и в последующие дни кумранские бедуины извлекли из кувшинов десятки туго скатанных пергаментных свитков с еврейскими письменами.
Из Палестины паника вырвалась в мир с быстротой джина.
Центр узнал о свитках тотчас же. Один из епископов сирийской монофизитской церкви в Иерусалиме, марксист, сообщил в Москву, что найденные кумранские рукописи с еврейской тайнописью составлены около двух тысяч лет назад писцами малоизвестной секты. Свитки, уверял он, содержат важнейшую информацию о жизни Иисуса.
Секта этих писцов, посвящённых во многие тайны духовного знания, была - наряду с десятками тысяч иудеев - перебита римлянами во время Иудейского восстания. Евреи, оказывается, бунтовали ещё в 66-м году!
Перед гибелью писцы захоронили свитки в глиняные кувшины, залили их свинцом и укрыли для потомства в близлежащих скалистых холмах.
На это послание епископа-марксиста Центр поначалу никак не отреагировал. Лаврентий полагал, что опусы нынешних писцов из вашингтонских и лондонских госучреждений представляют больший интерес, нежели свитки из кумранской пещеры.
Тем более, мол, что голодные сектанты только хранили свои сочинения в пещерной прохладе, но писали, их, наверное, на солнце. Солнце же у Мёртвого моря 9 месяцев в году печёт слишком нещадно. А 3 остальных - ещё более нещадно...
Через полгода, однако, пришло новое сообщение: в Кумран со всего Запада наехали учёные, археологи и шпионы. Обнаружены новые пещеры, а в них - свитки, которые на чёрном рынке поднимаются в цене каждый час и стоят уже сотни тысяч долларов.
Центр поручил епископу составить более детальный отчёт. Вместо того, чтобы выполнить задание, тот скончался. Ещё через пару месяцев, однако, - то ли от него же из рая, то ли от кого-то другого из иерусалимского ада - Лаврентий получает шифровку, за которую заплатил бессонницей.
В этой шифровке говорилось, что один из кумранских свитков представляет собой не пергамент, а медную ленту. А эта лента содержит описание огромного клада. Клад - 65 тонн серебра и 26 тонн золота - был частью сокровища Второго Иерусалимского храма. Драгоценности были втайне вывезены оттуда евреями и захоронены в землю перед началом осады Вечного Града римским императором Веспасианом Флавием.
У Веспасиана был сын Тит. Тоже Флавий. И тоже целеустремлённый. Не чета моему Васе. Во время осады старшему Флавию неожиданно пришлось стать богом. Но хотя он скончался, сын успешно завершил дело предка и разрушил Вечный Град.
Когда же узнал, что евреи скрыли драгоценности Храма, сжёг его дотла. Вася бы на его месте замешкался и ударился в запой с местными блядями.
Но разговор сейчас не о нём. И не о Флавиях. О кладе. Согласно шифровке, англичане, бельгийцы, итальянцы и американцы - хотя и продолжают изучать текст Медного свитка - не мешкают и не пьют, а приступают к раскопкам.
 

9. Будущее закрыто на ремонт...

В Палестине стояла неразбериха и шла война.
Евреи - и я им сочувствовал - в борьбе за своё государство били арабов, которых поддерживали уже побитые там евреями же англичане.
Англичане - народ традиций. Одна из них - верность абсурду. В силу этой традиции, они сердились не только на евреев за их юдофильство, но и на меня. За то же самое.
Про моё юдофильство им наябедничал Черчилль.
Как правило, он удивлялся шумно. Но зимой 45-го среагировал молча. Отвесил челюсть и сунул себе в пасть сигару с зажжённой стороны. После того, как Рузвельт объявил нам, что в свете нацистских зверств считает себя сионистом. Точнее, после того, как я сообщил им, что сионистом считаю себя и я.
То есть - сочувствую евреям, борющимся за своё государство в Палестине, которую англичане считали своей. Черчилль разгневался на сигару, покраснел и стал искать куда её швырнуть. Дело было в Ялте, и я предложил ему не выбрасывать дорогой продукт. Погасить его в Чёрном море.
Я исходил из того, что традициям изменяют только при необходимости. В том числе - и традиции скупердяйства. Особенно же в преддверии новых потерь.
Он понял меня и буркнул, что Британия навсегда сохранит в Палестине сильное присутствие. Это слово он держал три года.
В 47-м мы, соответственно, не лезли там на рожон. Поэтому наутро после получения шифровки из Иерусалима Лаврентий снарядил туда лишь небольшой отряд "сейсмологов". Но ими Центр, разумеется, не ограничился.
Главной трудностью, с которой, по сообщениям, западные учёные пока не справились, оставался язык свитков. Проблема заключалась в иносказательности слога. Точнее, в отыскании единственно верного ключа к пониманию текста. Ключей - и это сразу же стало очевидно - было много. Каждый из них предлагал особое толкование, но предполагалось, что лишь один может быть правильным.
Это соображение окрепло после извлечения Медного свитка с описанием местонахождения клада. Поскольку только одно толкование местонахождения может быть верным, постольку и все остальные тексты имели лишь одно-единственное верное прочтение.
Кроме Медного, никаким другим свитком Центр не интересовался. Но им интересовался сильнее, чем перевоспитанием молодого иранского монарха в духе симпатий к пролетариату. С задачей перевоспитания шаха майор Паписмедов как раз вроде бы справился. Не удавалось ему пока другое, - внушить тому презрение к роскоши и к любовным услугам француженок.
Тем не менее, Паписмедову пришлось покинуть сиятельного засранца и выехать из Тегерана в Иерусалим, - ближе к Кумрану.
В Палестине его ждали благоприятные условия. Во-первых, просоветские симпатии еврейских боевиков. Во-вторых, его личные иранские связи. В-третьих, внимание склонных к марксизму монофизитов. В результате Паписмедов получил скорый доступ к "лишней" копии Медного свитка.
Энтузиазм Центра подпитывал тот факт, что американцы с англичанами приступили к раскопкам сразу в четырёх точках в окрестностях Иерусалима. Это свидетельствовало об их неуверенности в правильном понимании текста.
Поначалу Ёсик Паписмедов уделил время встречам с привлеченными к делу буржуазными лингвистами как в самой Палестине, так и в Европе. Он представлялся им консультантом шаха. В ходе бесед с ними ему удалось понять, что те брели неверным путём.
Тем самым Ёсик не только отыграл проигранное нами Западу время, но с каждым новым часом стал продвигать нас вперёд, - к открытию единственно верного ключа. Что же касается Запада, то для него на воротах в будущее, где идут ремонтные работы, повис тяжёлый замок безо всякой щели для этого ключа.
Через полтора месяца изнурительного труда и частых бессонных ночей Ёсик Паписмедов вручил "сейсмологам" составленную им карту.
А ещё через два дня в отдалении от Иерусалима, - в окрестностях которого уже гудели транспортированные американцами экскаваторы, - в самом подножии бело-коричневого скалистого холма с кумранскими пещерами, наши «сейсмологи» стали изымать из разрытой траншеи первые золотые кубки и подсвечники.
 

10. Пристрастие опасней привычки...

Центр ликовал. Несмотря на то, что, согласно ёсиковой карте, евреи - чего от них и следовало ждать - распределили клад в десятках тайников. Не исключено поэтому, что успеха добился и Запад. Но - как и мы - молчал. Делая вид, будто всё добро из драгоценного металла древние евреи забрали с собой.
Берия стал гордиться Ёсиком. Ссылаясь на него как на новое доказательство особой щедрости грузинской земли.
Лаврентий очень уж пристрастился к этой формуле - "грузинская земля". Как Троцкий - к "мировой революции". Но у Лаврентия за словом - дело. Иногда - проигрышное.
После войны он всем прожужжал уши о «грузинской земле» в нейтральных краях. Микоян опасался, что Берия имеет в виду Армению. Но её Лаврентий не считал нейтральной. Считал враждебной. А имел он в виду Турцию.
И долбил нам о ней, пока Молотов не стал требовать у Стамбула возвратить Грузии её земли в Восточной Анатолии. Турки перепугались, но возвращению земель предпочли дружбу с Вашингтоном. Чтобы земли не возвращать.
После чего я запретил Лаврентию искать «грузинскую землю» в нейтральных странах. Чтобы не портить отношений с Индией, например. Или со Швейцарией.
Но все мы, разумеется, употребляем одни слова чаще, другие реже. Я, например, люблю выражение «как известно». Или - «не случайно». И не произношу слова "дельфин". Главное, чтобы привычка не переросла в пристрастие. Оно опасней привычки.
Одним словом, перед возвращением на грузинскую землю для отдыха в кругу родственников, Центр из чувства благодарности предложил Паписмедову позабавиться пару недель в Каннах в кругу отставных любовниц шаха.
На которого, кстати, незадолго до того было решено махнуть рукой по причине его моральной бесперспективности. Идейно-нравственное воспитание шаха Лаврентий решил вдруг стабилизировать посредством полового: подыскать ему из бывших москвичек бабёнку и - при удаче - женить его на ней.
Так потом и вышло. Девицу звали Сорейя. Юная, но, со слов Берия, очень ловкая. И не только в постели. Шах потерял голову быстрее, чем Сорейя изловчилась прикинуться, будто девственность свою потеряла именно с венценосцем.
С персами у Лаврентия получается. С турками хуже. Ещё хуже с арабами.
Какой-то Ибн из Аравийской пустыни задумал вдруг создать там ещё одно государство. Для чего ему пришлось сплотить дикие племена. Десятки. А для сплочения - взять в жёны бабу из каждого племени.
Мало того, что ни в одном из этих племён Лаврентий не имел наших невест. Не сумел даже подсунуть Ибну - в наложницы, не в жёны! - ни одну из своих мастериц. Хотя заранее знал, что тот снаряжается в Каир закупать заморское бабьё на 100 тысяч фунтов.
Что же касается молодого Мохамеда-Реза, с идеей его женитьбы Лаврентий поспешил потому, что принял решение вернуть Ёсика в Центр. На высокую должность. Наградив орденом и продвинув в подполковники.
В вопрос о должности я бы вмешиваться не стал, но идею с орденом поддержал бы.
Реакция майора повергла в философское расположение духа весь Центр. Который в результате общих усилий произвёл очередную истину о человеческой психике: «Наслаждение привлекает людей меньше, чем героизм!»
Отказавшись от встреч с предложенными ему каннскими искусницами и тбилисскими родственниками, Ёсик попросил у Центра разрешения остаться в Палестине и продолжить работу над остальными свитками.
Сослался при этом на интуицию, подсказавшую ему, что он находится на пороге скандального открытия. Способного дать стране идеологическую бомбу невиданной мощи.
А чем будет начинена бомба? — полюбопытствовал Центр.
Информацией об Учителе, отшифровал майор.
Поначалу Лаврентий забеспокоился, подумав, будто речь идёт о Вожде или даже обо мне. Ёсик уточнил, что имеет в виду Христа.
Но если бы даже и не уточнял, Лаврентий всё равно разрешил бы. Из романтизма. Он мечтает даже о том, о чём не смеет мыслить. Но романтик он осторожный, а потому наказал Паписмедову работать над бомбой не дольше месяца.
Беда, увы, приключилась с майором в тот самый день, когда истёк месяц.
...Начальник палестинской операции был потомственный мусульманин. То есть, непьющий полковник. В ином случае к его показаниям никто не отнёсся бы, как к трезвым.
Он настаивал, - и письменно, - что в этот день в Кумране с рассвета не полил даже, а возник чересчур медленный дождь.
Тихий, как шёпот.
И такой, как если бы - навеки.
И что вода, повисшая в пространстве крепкими нитями, была вроде и не дождевой, а той, которую называют водою крещения.
И что дождь был не падающий или косой, а прямой. Сплошные вертикальные спицы между избавившимся от цвета небом и пустыней, которая тоже вдруг лишилась красок.
Полковник хотел сказать, что погода была - как предупреждение.
Лаврентий, однако, хотя и романтик, считает, будто показания даже самых трезвых людей обусловлены тем, что всякий человек - рассказчик. Люди, мол, живут в окружении бесчисленных рассказов и видят всё сквозь призму повествований.
Даже жизнь свою люди, по его мнению, проживают, как бы рассказывая её. Кроме того, подчеркнул Берия, нельзя забывать, что у Мёртвого моря солнце печёт нещадно, а дождит редко...
Так или иначе, по рассказу полковника, ровно в полдень Ёсик Паписмедов выступил из своей брезентовой палатки, заваленной копиями кумранских свитков. Постояв под дождём и промокнув насквозь, зашёл к полковнику.
Выражение его лица было странным.
Странной показалась полковнику и просьба телеграфировать в Центр, что "у меня всё готово".
Потом, перед тем, как покинуть палатку полковника, Ёсик обратился к нему с ещё одним странным заявлением:
"Ты мне нравишься. И как мне кажется, ты тоже стесняешься, что мы с тобой грабим чужой клад. Но если один из нас погибнет до возвращения в Центр, я никому там не скажу, что ты стеснялся. А сейчас я снова пошёл туда."
"Куда?" — спросил тот.
"Туда, — кивнул майор в сторону бело-коричневого холма. — Каждый раз, поднимаясь туда, я встречаю там того, кого там нет. Не было его там и вчера. Скорее бы только он оттуда ушёл!"
"Тебе нехорошо?" — всполошился полковник.
"Наоборот, мне хорошо! — ответил он. — Такое состояние, как будто разными частями моего тела управляют не один, а - разные центры."
И вышел.
Вечером, как только перестал дождь, Ёсик спустился с холма. Согласно отчёту полковника, составленному за неделю до гибели от укуса саранчи, майор долго смотрел сквозь него в сторону Мёртвого моря. Наконец произнёс:
"Он оттуда уже ушёл. А я вернулся сюда. И вот моё доказательство: я уже здесь!"
"Кто?" — осторожно спросил покойный полковник.
"Я, — ответил Ёсик. — Ишуа! Учитель! Мессия!»
«А точнее?» — настоял покойник.
От Мёртвого моря Ёсик взгляда не отвёл:
« Я! Иисус Христос!"
Наутро два "сейсмолога" вывезли майора в Иерусалим.
Так же торопливо лаврентиевские гвардейцы доставили его оттуда через Стамбул в Москву.
Центр проявил поспешность из опасения сорвать операцию с кладом. По его мнению, Ёсик теперь уже вполне мог признаться в Палестине кому угодно, - не только мусульманину, - что он Христос. Хуже: признаться, что Центр располагает ключом к кумранским текстам.
После первой же беседы с Паписмедовым в психотделении больницы МГБ Лаврентий не согласился с врачами. Нет, сказал он, майор ничуть не спятил и лечиться ему не от чего. Как, дескать, майором был, так и остался.
Но поскольку он стал уже и Христом, то какое-то время, до лучших времён, майором и останется.
Иными словами, вопрос о продвижении в подполковники откладывается. И мы, мол, - до лучших времён, - вынуждены отнестись к нему, как к сотруднику, для которого будущее уже позади...
 

11. Мы все рождаемся сумасшедшими...

А как такое-растакое может быть? — удивился Маленков, когда Лаврентий рассказал нам эту историю за ноябрьским ужином в честь Октября. Как, мол, один человек может быть двумя, тем более, что один из этих двух мёртвый? И - засранец - залился гадким бабьим хохотом.
Вдобавок он был одет во всё белое: китель, брюки, даже туфли... Жалко, что после меня, кроме этой Матрёны, заведовать страной некому. И жалко, что Лаврентий не русский. Нерусского больше не потерпят.
Я тоже, как правильно напомнил мне Власик, посмеялся. Не над Ёсиком - над Матрёной. И все вокруг загоготали. Над Ёсиком.
Лаврентий тоже хихикнул - из солидарности, но потом принялся разъяснять Матрёне, что "такое-растакое" очень может быть и бывает: один человек вполне может быть двумя. Тем более, если один из этих людей - бог.
Лаврентий умница! Поэтому в общении с ним я делаю всё, чтобы он в этом сомневался. Но устаю. Ибо за один час он гостит у меня дольше, чем другие за целый день. Но он умница - и от этого никуда не деться даже ему...
Если у человека есть воображение, объяснил он Матрёнушке-дурачку, то он может стать не только мёртвым или богом, но даже бабочкой. Один китайский философ вообразил, что он бабочка. И с той поры никогда уже не был уверен, что он вовсе не бабочка, а всего лишь китайский философ, вообразивший себя бабочкой...
И - посмотрел на меня. Я не рассмеялся, - подавил смех. И за столом возникла тяжёлая пауза.
Как и всякая притча или афоризм, сказал я наконец Лаврентию, эта притча или афоризм соответствует истине не абсолютно. Эта притча или афоризм содержит в себе либо полправды, либо полторы.
После этих слов пауза стала более тяжёлой...
Я не помню - что ещё сказал из того, о чём подумал. А подумал о том, что таких, как Ёсик, считают сошедшими с ума. Но сойти с ума нелегко. Сумасшедший - это не глупец.
Сходя с ума, не ум человек теряет, а наоборот, освобождается от того, что есть не ум. От злободневного рассудка.
Ум и рассудок - классовые враги. Ума без воображения не бывает, а воображение, в отличие от рассудка, благородных кровей. Не плебейских. Но дело в том, что мы все - каких бы ни были кровей - рождаемся сумасшедшими. И цари, и холопы. Некоторые - революционеры и художники - сумасшедшими и остаются.
Не каждый способен быть им. Людей много, а душ столько же, сколько было всегда, ибо душа есть частица бога, а он - как был один, так один и есть.
А что есть душа - не объяснить, хотя каждый, у кого она есть, это знает. Если же у него её нету, он и не поймёт. Нету у многих: людей теперь слишком много. Только за полвека на земле родилось их и сгинуло больше, чем за всю историю.
И всё-таки в каждом человеке - пока не всё в нём захвачено рассудком - успевает побывать душа, на которую он накладывает свою печать. Но всякая душа до прихода к нам где-то пребывала, а поэтому человек с душой - это не только этот самый человек, но и ещё кто-то. И ещё. И ещё. Много разных печатей.
Никого из этих «ещё» ни сам этот человек, ни другие вокруг него не знают. Никогда их голосов ни он, ни другие не слышали. А потому ни себе, ни другим он сумасшедшим не кажется. Он даже может казаться и себе, и всем цельным человеком. Чего в природе не бывает.
Я, например, никак не цельный человек. А назвал себя Сталин.
Для чего?
Для того, чтобы быть сплошным, как сталь. Верно, даже сталь - металл не без примесей, но стали во мне всегда было больше, чем, например, камня в Каменеве. В нём не камня было много, а того, чем он был, - Розенфельда.
На его фоне или на фоне того же Лейба многим, себе даже, я кажусь простаком. Но я не простак. Я полубог.
Враги злословят, будто я смертный, притворившийся полубогом. Ученики - что я полубог, притворившийся смертным. Но и то, и другое дано только полубогу.
Никому и никогда небеса не давали столько власти на земле, сколько мне. И обязан я этим не только себе, но и моей душе, которая когда-то пребывала, должно быть, в неизвестном мне полубоге.
Историю мы знаем только с недавнего времени. С потопа. А что было и кто был, скажем, до потопа, неизвестно. Никто не записывал. А может быть, записывал, но свитки лежат в какой-нибудь пещере наподобие Кумранской.
Вот в будущем - когда моя душа в кого-нибудь вселится - тот обязательно узнает её: сталинская! И другие узнают. А узнают потому, что после потопа я самый знаменитый и сильный из тех, кто эту душу в себе носил. Но сама она побывала до меня в разных людях, которых никто из нынешних не знает. Поэтому никто и не знает - кем я ещё являюсь кроме того, чем этим людям кажусь...
А кажусь я им человеком со сталинской душой.
Они думают, что я Сталин. Цельный, как Христос.
Но я - не о себе. Я о том, что когда в тебя вселяется душа, пребывавшая в Христе, то есть в человеке, который наложил на неё иную печать и голос которого, иной, всем знаком, - тебя охватывает онемение. Ты замедляешься в себе, потому что в тебе ускоряется узнанное, - Христос.
Я хочу сказать, что когда в тебя проникает душа, побывавшая в Христе, - возникает онемение. И если ты либо признаёшься, что ты теперь Христос, либо же робеешь, но всё равно выдаёшь это как-нибудь, то кажешься сумасшедшим.
Ёсик - если он не пройдоха - не сробел. Он, правда, достаточно умён, чтобы сыграть чокнутого, но зачем ему лукавить? Не стань он Христом, стал бы подполковником.
Пройдохи если и примеряются к крестам, то не к деревянным, а к железным. А орден ему был заказан.
К тому же на Лаврентия положиться можно: пройдоху пройдохе не провести. Значит, майор не врёт.

...Про смущение Власик не рассказывал. Я сам вспомнил.
— Николай Сидорович, — обратился я к нему, когда он закончил повествование, насытив кабину пропитанными чесноком парами спирта, — а где теперь Ёсик, тебе известно?
— Известно, Ёсиф Высарьоныч! Там же, в психушке.
— А разве Прокурор его оттуда не вызволил?
— Он же говорил вам, что врачи не позволили.
Я осмотрелся по сторонам.
Уже шли леса, изредка обнажавшие деревянные постройки. Мороз жал окна, но в них всё ещё растекались маслом жёлтые огни. Даже сельский народ, подумал я, не спешит нынче ко сну.
Потом подумал, что ехать осталось совсем мало.
— Врачи, Власик, губят человеку не только плоть, но и душу... Вот тебе моё поручение: пересаживайся к Митрохину и не возвращайся ко мне без майора.
После паузы, во время которой я снова услышал молчание пурги, он неуверенно произнёс:
— Да, Ёсиф Высарьоныч?
Я не ответил, и Власик, опустив стеклянную раму, сердито крикнул Крылову:
— Стоп, сказано тебе, "пик Казбека"!
Колонна остановилась. Власик натянул фуражку низко на лоб, распахнул дверь и - непонятно почему - высунул руку. Потом вернул её обратно, кивнул головой и выкатился из автомобиля.
 

12. Без страха восхищение выдыхается...

Каждый человек выдаёт удивление по-своему.
Лаврентий - когда садится - тянется рукой к мошонке и выгребает её из-под ляжек. Если же его настигает удивление, ему кажется, будто он забыл выгрести яйца - и снова тянется к ним рукой.
Представив его реакцию на появление майора, я усмехнулся.
Лаврентий рассчитывал, что я вызову того уже наутро после ужина седьмого числа. И вызову не только потому, что речь шла о "бомбе", которую Ёсик обнаружил в Кумране.
Лаврентий воображает, будто мы с ним мыслим одинаково. Он поэтому не сомневается, что самым хитрым среди людей я считаю Христа. Всех других людей и даже евреев я, по его мнению, перехитрил. А сейчас, мол, задумал потягаться с главным.
Лаврентию кажется, будто я уважаю себя больше, чем Учителя. Любовь он путает с уважением.
Ему не хватает нездешней мудрости, хотя зрение у него, как у птицы, - не просто сферическое, но пристрельное. Он не только видит больше, чем люди, но любую точку с любой высоты способен выхватить и приблизить глазом, как подзорной трубой.
Птица, однако, добилась этого тем, что главное место в её черепе занимают глаза. Мозг сплюснут между ними, как сыр в мингрельской лепёшке. Поэтому Лаврентию и не понять - отчего это в неволе птицы живут дольше, чем на свободе.
Человек становится мудрым, когда понимает уже не только людей, а Лаврентий смотрит на всё глазами человека.
Как-то в Боржоми, стараясь показаться мне мудрым, он заметил, что ветки, с которых взлетают птицы, содрогаются и трепещут, как люди. А сами птицы при этом, мол, держатся надменно. Я промолчал, и он поспешил оправдать их: зато они - непонятно как - умеют взлетать!
Тут я вмешался и сказал, что ежели человек желает не только подслушать, но и понять птиц, ему надо стать частью тишины. А взлетают птицы понятно как. Благодаря вере. То есть - крыльям.
Он выкатил глаза и ляпнул, что из меня получился бы великий поэт. Этот оборот он украл у Кеке, у мамы моей. Она твердила, что из меня вышел бы образцовый священник.
От неё он и узнал, что в детстве я мечтал стать Учителем. Я ей велел об этом не рассказывать. Но отец был прав: «шинаур мгвдэлс шэндоба ара аквс» - «домашнего священника в грош не ставят».
Отец бубнил это всякий раз, когда Кеке нахваливала других мужиков. Он и спился оттого, что она их не только нахваливала. И меня колотил не оттого, что пил, а оттого, что считал выблядком.
Лаврентия же Кеке ставила выше меня: для неё я был «домашний священник», который к тому же дом покинул. А он, начальствуя надо всей Грузией, называл её «тётушка Кеке», целовал руки и втирался в доверие.
Кстати, как на пророка в своём отечестве, то есть с прищуром, посматривала на меня в конце и Надя. Но у той хотя бы гайка не слаба была под брюхом. И - что не менее важно - на языке.
С другой же стороны, всякая мать - даже слабая на передок - держала тебя в себе всего. Не частично, а целиком. А это важно. Надя, например, молчала, когда меня называли Учителем. Считая им того, у кого работала секретаршей. Ильича. Которого богом назначил я.
Кеке же, наоборот, утверждала, что я удачно подражал настоящему богу. Иисусу. И на все вопросы обо мне и Иисусе отвечала Лаврентию охотно. Её, наверное, умиляло, что в ответ он величал её соответственно не только «тётушкой Кеке», но и «девой Марией»...
   На просторах родины чудесной,
   Закаляясь в битвах и труде,
   Мы сложили радостную песню
   О великом друге и вожде.
   Сталин - наша слава боевая,
   Сталин - нашей юности полёт.
   С песнями борясь и побеждая,
   Наш народ за Сталиным идёт...
Шёл «наш народ за Сталиным» громко - и я велел Крылову выключить приёмник.
— Товарищ Сталин, — вздрогнул он и обернулся, — генерал-лейтенант Власик в театр меня на ликование в вашу честь не допустил, а это ж Лемешев! Я с ним, кстати, недавно в Хельсинки познакомился. Можно - просто голос убавлю?
— С кем туда ездил?
— С Большим театром, товарищ Сталин.
— Я про тебя спрашиваю.
— Я тоже - с Большим.
— К загранице прицелился?
— Как можно, товарищ Сталин?!
— Можно.
— Только если доверят. Меня ж впервой послали. Чтоб солисты не перепивались. И вообще. Для порядка.
— Я про приёмник отвечаю. Можно, говорю, голос сбавить. Только вперёд смотри!
Крылов стал очень счастливый. А я, развалив тело для потягивания, вспомнил, что, во-первых, как и весь «наш народ», Крылов мной не только восхищается, но и боится меня. Во-вторых же, именно потому он так искренне и ликует.
Народу не обязательно знать почему он ликует. Но если бы мною просто восхищались, такого искреннего ликования не было бы. И такого рвения идти за мной с песнями - тоже.
Без страха восхищение выдыхается. А страх заряжает силой.
Из одного восхищения за мной, как когда-то за Учителем, шли бы только те, кто и мыслит, как я. Из страха же идут все. Причём, «борясь и побеждая». В отличие от восхищения, страх вечен. Мысли же и убеждения меняются.
Поэтому Надя меня и разлюбила. Она не боялась меня, а наоборот: думала о жизни точно так же, как я. Она мной просто восхищалась. Без страха. А когда стала думать иначе, - перестала и восхищаться. И пошла, понятно, не за мной, а прочь от меня.
Не понятно другое. В конце у Учителя осталась лишь горстка людей. Как же вышло, что сегодня ему присягают в верности целые народы? Даже не веря в существование правды. Хотя правда существует. Это ложь измышляют.
Как же Иисус того добился? Одной только правды недостаточно. Её надо внушить людям и удержать в них. Мир никогда не страдал из-за неприсутствия правды. Он страдает из-за незнания как защитить её от превращения в ложь.
Мир страдает от постоянного исчезновения правды. И защитить его от этого можно только посредством страха. Видимо, Учитель знал его тайные рецепты. Мне пока не до конца ведомые.
Поэтому и прав был Лаврентий, заключив, что уже наутро после ужина, за которым он рассказал налакавшимся вождям об Исусике, я жаждал встречи с майором. Лаврентий обо мне знает больше, чем они. Которые не подозревают и того, что Учителем я считаю Иисуса. А их - засранцами. И не только их. Всех.
Когда в сорок первом началась наконец война, я совершил лишь один непредвиденный мной поступок. Я исчез.
Заперся за заборами Ближней, отключил телефоны и несколько дней никому из вождей на глаза не показывался. Никому, кроме Лаврентия. А ему доверился и велел доставить ко мне не генералов, а правдоподобных Христов. Из психушек или лагерей.
В первый же час войны меня осенила простая догадка: Иисус не смог бы спасать людей внушением страхов, если бы большие страхи не терзали его самого. Я знал, что против немцев можно устоять, только если вооружить народ всепобеждающим страхом. Как никогда раньше, мне потребовался Учитель.
Я запил.
Молился, не умывая лица и не вставляя в рот протеза. Не из отчаянья или безверья в пещерном склепе бессонных ночей. А из тревожного понимания, что один из жухлых пустырей в моей душе, в который я давно зарыл память о небесах и от которого сбежал в иные пространства, - этот пустырь не сгинул. Просто потерялся.
Но мне самому его уже было не найти. Подобно остальному пространству, он зарос маком, розой, фиалкой, ландышем - всеми дурманящими цветами и красками мира.
Этот пустырь обернулся жарким лугом моего бытия. Лугом, открывшимся мне, когда я был поэтом: «Вардс гаепурчкна кокори, гадахвеода иаса...» -
  Раскрылся розовый бутон, прильнув к фиалке голубой,
  И лёгким ветром возбуждён, склонился ландыш над травой...
Когда я написал это, мне было 15. Я был доверчив, и весь год прождал в необоснованном ожидании чего-то хорошего.
Но в июне сорок первого я каждый день ждал начала войны. Каждый же день чётко представлял себе не только мои слова и поступки после вторжения врага, но даже своё отражение в зеркале.
И всё-таки, я бы никогда не смог вообразить, что первая же немецкая бомба ударит в тот затерявшийся жухлый пустырь, где тлела память об Учителе.
В тот пятачок в моём сердце, где некогда жила вера в бога, и который теперь затянулся шрамом. Ибо там, где жила вера, ничто иное жить не может. Там - лишь больной шрам.
 

13. Что такое засранцы?

В отличие от Христа и меня, Лаврентий - по роду профессии - считает, что страх делает человека не сильным, а наоборот, порождает сомнения. Хотя сомнения, опять же в отличие от нас с Учителем, он называет благом. Кто во всём сомневается, всегда, мол, прав.
Вот почему Лаврентию и казалось тогда, что наложившие в штаны вожди во мне усомнились. В этом он был прав.
Неправ был в другом. Вообразил, будто я скрылся от них только для того, чтобы навязать им ужас осиротения и близости конца. А потом - и подозрений, что даже к народу я уже не вернусь.
В том же Боржоми, до войны, Лаврентий, усадил мою дочку к себе на колени и, поглядывая на меня, рассказал ей, что мудрый царь Иван однажды отказался спасать Россию. И отказывался, пока его объятые ужасом засранцы не пали ниц и не взмолились, чтобы он в доброте своей отвёл от них погибель.
Что такое засранцы, удивилась Светлана. Засранцы, рассмеялся он, это вожди, которые доброго царя называют грозным. А потом добавил, что хотя каждый случай уникален, он всегда напоминает остальные.
В 41-м я и вправду думал об Иване ещё в апреле.
Но Иван, как все другие цари с их засранцами, защищал от врага лишь этих засранцев, себя и свою землю. А мне, подобно Учителю, который, правда, царём не стал, предстояло спасать идею.
Никакая правда не несёт ответственности за то, что среди уверовавших в неё есть и засранцы. Поэтому рисковать ею ради того, чтобы те догадались, какая им цена, я отказался. Если бы и не отказался, - скрывался бы не дольше суток: при Иване не только великих идей не было. Не было и Мессершмитов.
На третьи сутки, утром, Лаврентий застал меня на тахте вдребезги пьяным. Ему стало неловко, и он перевёл взгляд на стенку над тахтой. И увидел кресты под волчьими головами, которыми я испестрил ночью обои. Он растерялся. В его глазах открылся страх.
Ему показалось, что я и вправду обрёк всех на свободу.
Он убежал, но через час вернулся вместе с Молотовым. От имени народа тот потребовал, чтобы я заглянул в зеркало. И в этом зеркале я увидел, что не брился уже три дня, но жизни во мне осталось меньше.
После войны я признался Лаврентию, что запил тогда из-за его ублюдочных Христов.
Не только души Учителя ни в одном из них не оказалось - никто даже школы не кончил. И никто - за исключением армянина по фамилии Тер-Петросян - не знал, что Иисус был еврей.
Причём, армянин этот, как выяснилось, притворялся Спасителем лишь в той мере, в какой собирался вывести того на чистую воду. Почему, собственно, и угодил в психушку.
Не признался я Лаврентию в главном. Я запил оттого, что, не узнав ни в одном из его Христов Учителя, не смог, увы, как в детстве, нащупать его и в себе. Вместо него нашёл внутри себя ощущение, словно что-то там обволакивалось вокруг чего-то.
И это что-то, в свою очередь, тоже обволакивалось вокруг чего-то другого.
Это ощущение с той поры не уходит...
 

14. Здравствуйте, дамы и апостолы!

Мама моя Кеке врала Лаврентию, утверждая, что я подражал Христу и пострадал из-за этого.
А может быть, и не врала. Может, просто думала так по дурости. Кто, мол, не подражает богу? И кто поэтому не бывает наказан? Или же за давностью лет спутала меня с соседским сыном, который действительно притворялся Спасителем и был наказан.
Тоже, кстати, армянин был. И тоже Тер-Петросян. Но наглые его родители решили возместить сыну незавидное происхождение тем, что дали ему неожиданное имя, - Отелло. Соответственно, несчастный стеснялся как происхождения, так и имени.
Родительскую наглость сын сумел исправить лишь частично, - вычеркнул из имени одно «л». Всё равно все смеялись. И тогда Отело, несмотря на чересчур характерный нос, стал воплощаться в персонажей неармянских национальностей.
Не только носом, но и всем видом он очень походил на знаменитого родственника и сверстника, которого звали Камо. Такие же, как яичница, глаза.
Глазам, кстати, Отело не доверял. Прежде, чем воплотиться в Христа, подражал тифлисским кинто и вслед за ними повторял, что если бы не нос, глаза давно бы передрались и ослепли. Ибо сытых глаз не бывает.
Кинто - плуты, бездельники и насмешники. Которыми принято было брезговать. Но Отело восхищался ими.
Во-первых, они были неармянами, а во-вторых, умели, по его мнению, произносить мудрые фразы.
«Что есть стыд, а что позор? Стыд - на осла садиться, позор - свалиться.» «Что и в воде не мокнет? В воде свет не мокнет.» «Чья могила по морю плыла? Ионы-пророка могила плыла, во чреве кита та могила была».
Кинто умели произносить ещё и «философские» тосты. Вообще за человека: «Многие лета тому, кто 12 месяцев в году ходит, и к концу своему приходит, но так и не знает, каким он бывает.»
Или конкретнее - за доброго человека: «Который на нас взглянет, худое увидит - не помянет, доброе заметит - лаской ответит».
Или ещё конкретнее - за цирюльника: «Который не сеет, не пашет, только жнёт, тем и живёт!»
Или ещё за виноградаря: «Который по саду пройдёт, упавшую лозу найдёт, с земли поднимет, урожай снимет, пьян с того урожая будет и - главное - нас не забудет».
Или за луну, - «которая так ярко светит, что даже бедняк дорогу заметит, и, если сопьётся, с пути не собьётся».
Или за дерево, - «которое сохнет на берегу реки и - вах! - почему-то живёт без воды. Нальём ему вина, чтоб не знало беды».
Даже за ветреность. «Гей, шайтаны, а это особая здравица: скажем, голубю голубка нравится, а голубке голубь мил, сатана их разлучил... Два голубка на деревцах сидят, друг ко другу перелететь хотят, хотят да не могут, молятся богу. Вдруг ветер придёт, деревья пригнёт и голубков сольёт. Выпьем за влюблённых медленно, чтоб их не сгубила ветреность!»»
В отличие от Отело, Камо заучивал наизусть изречения Ильича. Несмотря на внешнюю схожесть родственников, пути их резко разошлись. Видимо, души обитают не в глазах.
Камо вырос в несгибаемого революционера, а Отело не осмелился придушить даже жену.
Первый был дерзким романтиком. Взорвав бомбу на тифлисской площади, посвятил этот поступок замужней персиянке Гюльнара. Она была из Арзрума:
   Ты арзрумский есть зарница, Гулнара!
   Ты взошедший есть светило, Гулнара!
Гюльнара моментально развелась с мужем, но Камо на ней не женился:
   Птычка радости моей улитэла
   От прэзрэнных мелочей жытейских.
Отело же, притворяясь неармянином, женился на армянке. Но был недоволен:
   А жына моя Анэт -
   Ночью душка, утром нэт.
Камо даже к луне относился как рыцарь:
   Ах, луна, луна, надэжда пылающых лубовью!
Отело не доверял поэзии. И над родственником издевался:
   Ах, луна, луна, жарэных надэжда!
Оба говорили по-русски одинаково плохо, но Отело одни и те же ошибки повторял настойчивей. В те годы в Грузии пели хорошую песню про то, что
   Облака за облаками поє небу плывут,
   Весть от девушки любимой мне они несут...
Отело пел её по своему:
   Кусок, кусок облак идёт с высок небеса,
   Запечатан писмо ниєсёт от лубовнисає...
Я поправлял его: не «от лубовнисає», а «от любимой»!
«От камо?»- переспрашивал он.
И так всегда. За что я назвал его Камо.
Он этому был рад, но вышло так, что прозвище пристало к родственнику.
Однажды, когда этот родственник решил стать признанным революционером и, по моему заданию, похитил в Тифлисе - для чего и взорвал бомбу - казенные деньги, я в присутствии свидетелей велел ему отнести сумму в Петроград и «вручить Ильичу».
«Камо в ручки?» — не понял он, и с того дня Отело лишился затейливого имени и возненавидел не только родственника, но и всё, что тот любил. И наоборот - стал любить то, что тот ненавидел. А поскольку тот презирал бога, Отело стал уже притворяться Христом.
Как и другому Тер-Петросяну, ему сообщили, что Христос был не только богом, но и евреем.
Зато, оправдывался он, Христос казенных денег не похищал. Ему сообщили вдобавок, что этот еврей относился к бандитам снисходительно. И учил, что даже им выкалывать око нехорошо.
Отело не сдался. По-прежнему представлялся всем Христом и даже получил это имя в прозвище, но добавлял, что на Кавказе воздерживаться от выкалывания ока не положено.
Потом я перебрался в Россию - и встретил его лишь много лет спустя. Но в том же Боржоми.
До этой встречи Лаврентий рассказывал, что, судя по документам охранки, горячий революционер Камо все четыре раза был приговорён царским судом к повешению по обвинениям, которые помог состряпать его родственник.
Камо, тем не менее, умер не на виселице, а как честный гражданин. Под колёсами автомобиля.
По всей видимости, однако, до этой аварии в 22-м о доносах Отело-Христа на Камо знал не только Лаврентий, но и сам Камо.
Когда Лаврентий объявил мне в Боржоми, что меня жаждет приветствовать старый сосед «Христос» Тер-Петросян, я, честно говоря, ожидал увидеть на лице Отело оба глаза.
Увидел только один.
Я удивился. Тем более, что нос лежал на прежнем месте.
«Слушай, Отело! — улыбнулся я. — Как же глаза твои - при таком большом носе - всё-таки передрались?»
«Это Камо сделал,» — буркнул он.
Лаврентий налил вино и предложил выпить за то, что настало время вводить христианскую этику и в Закавказье. Я отменил этот тост и вернулся к разговору о Камо.
«Слушай, Отело, — догадался я, — а этот злополучный автомобиль, под который угодил мой друг и твой родственник, этот злополучный транспорт очень громоздкий был?»
«Я по-русски плохо знаю,» — пролепетал он и потупил вниз оставшийся глаз. Тусклый, как протухшее яйцо.
Я перевёл взгляд на Лаврентия. У которого не один глаз, а четыре. Все плутоватые. Разняв их поровну, он отвернул от меня свои два. Особенно плутоватые. Остальные, пенсне, принялся протирать галстуком.
Повторил он эту операцию и наутро за завтраком, когда я как бы невзначай спросил его - каким транспортом он отправил в Тифлис «случайно оказавшегося» в Боржоми армянского Христа? Не злополучным ли?
Лаврентия в этой встрече интересовало одно: что же именно искал я в Учителе? Почему это я, будучи Сталиным, мечтал стать Христом?
А мечтал я стать как раз Сталиным, - Христос позволил себя предать. Да, Кеке была права: как и всем, мне хотелось быть богом. Но - настоящим. Настоящих не распинают. Они сами - кого угодно.
Другое дело - я хотел, чтобы меня любили как Учителя. Чтобы я говорил правду, но меня всё равно любили. Чтобы меня любили и после моей смерти. И любили так сильно, чтобы даже после неё я стал живой.
И не так, как - Вождь. Его хоть и румянят каждый день, он ни слова сказать не может, ни шагу ступить. Это я его оживил.
Сам же я хочу стать потом живым именно как Учитель. Улыбаться, говорить «Здравствуйте, дамы и апостолы!» и кушать, как он после воскресения, рыбу с мёдом. И чтобы любили меня не только живые, но и мёртвые.
И чтобы я, как он, умел возвращать людей к жизни. И делать их живыми, а не только, как все, - наоборот.
Но главное, - чтобы через меня любили и мою правду.
Вот почему я завидовал всегда Учителю. Его любят все, а меня - никто. Мной восхищаются, но любви ко мне нет.
Может быть, у Светланы только, но и она отошла. Её и в театре сегодня не было. Власик докладывал, будто легла в больницу с женскими делами. Опять, мол, рожать надумала. Теперь от ждановского отпрыска.
Нового человека произвести решила, а меня, уже живого, за-была. Надо через Лаврентия проверить - правда ли она в больнице.
...Одним словом, прав он был, Лаврентий, высчитав, что майора Паписмедова я сразу же и пожелаю увидеть.
Такого Христа, настаивал он, в нашей стране ещё не было! А может быть, нигде. Даже в Палестине.
Но я потому я и решил приберечь Ёсика, как подарок, к этому вечеру. Все мне что-то дарят, - и от народа не убежать. О подарке следует думать и самому. Ибо даже в праздники нельзя плестись в хвосте у реальности. Тем паче, что она быстро устаревает!
 

15. Мочиться и за себя, и за аристократа...

Своим важным достоинством я считаю умение думать ровно столько времени, сколько требует ситуация. Мысль или сцена бывает хорошей или плохой в зависимости от - уместна она или нет.
Если, скажем, перед сном возникает из прошлого или будущего какая-нибудь картина, но досмотреть её не успел, - это неуместное воспоминание.
Если же досмотрел её, но до ямы, где лежит сон, приходится ещё долго ползти, - это снова неуместное воспоминание. Несвоевременное.
Так и с дорогой. Дистанция есть время, и опытный мозг измеряет пространство с точностью до минуты. Он выбирает помышление, которое ни длиннее пути, ни короче...
Как только я поставил восклицательный знак за «хвостом у реальности», ЗИС встал, а Крылов воскликнул:
— Товарищ Сталин, старшая хозяйка приветствовать бежит, Валя Истомина! — и приёмник взревел вдруг оглушительным басом:
   Спасибо, великий учитель,
   За счастье родимой земли!
Я вскинулся и выбросил вперёд кулак, но пнуть Крылова в затылок не сумел - не дотянулся. Он, правда, мгновенно отсёк звук и пролепетал не оборачиваясь:
— Виноват, товарищ Сталин! Я наоборот - приехали - выключить хотел... Не туда вдруг крутанул... От волнения...
Я снова вспомнил, что сегодня праздник - и отошёл:
— А волнение откуда? — и протянул палец в сторону спешившей к нам Валечки. — Оттуда? От Валентины Васильевны?
— Что вы, товарищ Сталин! — ужаснулся Крылов, и стало ясно, что обо мне с Валечкой нашептали и ему. — Как можно?!
— А почему нельзя? Женат?
— Жена была, товарищ Сталин! — и замялся. — Но будет ещё.
— Ушла?
— Нет, бросила.
— Будет ещё. Иначе в Хельсинки работать тебя не выпустят. И никакая жена уже не бросит, когда поднимешься на пик Казбека. А уйдёт - уходи и ты с ней, ясно?
— Так точно, товарищ Сталин! — кивнул Крылов и вырубил фары, слепившие Валечке глаза.
Снег у крыльца валил подчёркнуто ровно, не суетясь.
Суетились и перекрикивались люди, высыпавшие из передних машин и из дома.
Суетились и белки на освещённой прожектором сосне. Мне почудилось, что не только она, а все сосны стояли сейчас не просто в уважительной позе, как всегда, а навытяжку и торжественно, устремившись ввысь в готическом порыве.
Когда я кряхтя вынес себя из машины, Валечка отступила от дверцы. Смахнув с ресниц снежинки, вгляделась мне в лицо.
Я улыбнулся ей. Глаза её вспыхнули светом. Она сразу же раскинула руки, в которых держала цветочный букет, и бросилась мне на шею, обдав, как всегда, запахом сирени:
— С рожденьицем ещё раз, Иосиф Виссарионович, дорогой вы наш! — и уткнулась мне губами в плечо.
Мне стало неловко. Осторожно отстранив её от себя, я разглядел в её глазах набухшую влагу. Потом смахнул ей с волос снег, забрал цветы и огляделся.
Хотя все остальные топтались поодаль, а моторы в машинах продолжали урчать, заговорил я почти шёпотом:
— А плакать, например, зачем? Что люди подумают?
Зажмурив глаза, Валечка смахнула теперь с ресниц слезинки и дохнула на меня сизым от мороза облачком сирени:
— В сене огня не скроешь, сокол вы наш! Но люди ничего не подумают: мы все у приёмника плакали... Сидели и плакали... И ждали, что и вы что-нибудь народу скажете...
— Да? А что мне там было сказать? — буркнул я и, дотронувшись букетом до её голого локтя, зашагал к крыльцу. — Вот что зато сейчас скажу: руки зачем, например, голые? На таком морозе? Как без накидки можно?!
— А что мороз? — засияла Валечка. — Мороз любви не студит: для тех, кто любит, и в декабре весна!
Мне опять стало неудобно:
— Я - потому, что можно, например, простудиться...
— Прежде смерти не помру, Иосиф Виссарионович! А ещё...
Машины перестали урчать - и Валечка осеклась.
Дверь в прихожую открыл мне Лозгачев из домашней охраны. От него несло почти как от Власика. С той лишь разницей, что у того водочный запах был приправлен чесноком, а у этого луком:
— Товарищ Сталин, ещё раз с датой вас!
— А почему не спросишь - куда Власик делся? — отрезал я.
— Нам уже доложили, товарищ Сталин!
— Бог тогда с вами! — подобрел я. — С теми, кому доложили.
Лозгачев обрадовался:
— Трудно богу с нами: рай мы строим сами! — и Валечка вместе с поджидавшей за дверью Матрёной Бутузовой захихикали.
— А ты прав, Лозгачев, бог не строитель. Просто создатель. Строить труднее. Но даже создавать человек может лучше, чем бог. Создать, например, человека честным бог не сумел, а человек - молодец! - создал его честным, — улыбнулся и я. — И построил ему лучшие дома!
— Ну и хрен с ним, извините, товарищ Сталин, - с богом, конечно! Церкви и молебны нам уже не потребны! — и теперь загоготали все.
Хоть я и попытался противиться, Матрёна с Валечкой вцепились мне в рукава шинели и стали помогать из неё выбраться. А я привык всё сам:
— Что я вам, Рузвельт какой-нибудь? Не калека.
— Боже упаси! — шепнули обе, но не отстали.
— И, например, не Черчилль! — и сам же рассмеялся.
Они - тоже, но я объяснил:
— Этот Черчилль... Валентина Васильевна помнит...
Валечка хихикнула, но я ещё раз объяснил:
— Подожди! Этот Черчилль был такой аристократ, что если б мог, он бы даже, извините, писать вместо себя других посылал!
Матрёна застеснялась, а Валечка фыркнула. Она Черчилля видела не раз, потому что я возил её с собой. Представила, наверное, как нелегко мочиться и за себя, и за того толстого аристократа. Который к тому же пьёт цистернами.
Когда шинель, наконец, с меня стряхнули, ордена и медали на кителе зазвенели. В окружении бесхитростных людей они показались мне особенно глупыми железками:
— В театре, девушки, хорошо, а дома лучше! А ты, Лозгачев, — повысил я голос, - ты молодой ещё. Когда я школьником был, и на этой груди висел не этот орден, а крест, - простым людям, как мы с тобой, потребно было не в театр, а в церковь ходить. Хлеб у Христа вымаливать...
— Товарищ Сталин! — не унимался он. — Хлеб даёт нам не Христос, а машина и колхоз!
А потом под неунимавшийся же хохот выпалил:
— Слава великому Сталину! Ура все! Ура!
И в прихожей начался настоящий праздник.
Не гимны, речи, оперные арии и падэдэ, как в Большом, а громкий, весёлый и непролазный гомон. Какой бывает, когда с бесшабашной и дружелюбной толпой шатаешься бесцельно, но всё равно приходишь туда, где хорошо. И где никто ни перед кем не притворяется.
Туда, куда проложенные дороги вести не могут. К настоящей радости дорога всякий раз ведёт новая.
Матрёна угощала набившихся в комнату шофёров и охранников копчёной колбасой, селёдкой и пирогами на подносе.
А Валечка, поминутно поглядывая на меня, разливала им в стаканы водку. Звеневший литаврами приёмник голосил из угла о том, что я, дескать, то есть народ в приёмнике,
   Другой такой страны не знаю,
   Где так вольно дышит человек!
И что
   За столом у нас никто не лишний,
   По заслугам каждый награждён,
   Золотыми буквами мы пишем
   Всенародный сталинский закон!
Но главное - многотысячным голосом:
   Этих слов величие и славу
   Никакие годы не сотрут,
   Потому что все имеют право
   На ученье, отдых и на труд!
 

16. Женщинами рождаются только француженки...

Страницы:   1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6  Далее


 





Нераскрытые тайны: Кавалерия против танков

06.11.2013 Правда ли, что репрессии 1930-х годов среди высшего командного состава привели к тому, что в Красной Армии остались только "безграмотные" кавалеристы вроде Климента Ворошилова и Семена Буденного? Действительно ли именно это стало причиной страшных поражений Советского Союза в начале Великой Отечественной войны? Этот стереотип до сих пор популярен.

Как фальсифицируют историю войны

06.11.2013 Каждый год отмечаются очередные годовщины Великой Победы над нацистской Германией и юбилеи крупнейших битв и сражений Великой Отечественной. Проходят маршем войска, выпивают положенное совсем уже немногочисленные ветераны, выжившие в боях, пережившие годы перестройки и российской демократизации. И пользуясь благоприятной возможностью, спешат высказаться по поводу и без повода исторические мифологи

 
 
 
Ваша помощь
WMR: 661921492594
WMZ: 650765735196
WME: 632996492535
Яндекс-деньги: 41001172997641

Представителей организаций и частных лиц, готовых поддержать развитие проекта иными способами, просим писать на адрес support@theunknownwar.ru

Мы ценим любую вашу помощь. Спасибо вам.
 
 
Жерников Демьян Цезарь Львович Куников Пражское восстание Смотреть онлай победы медицина Мамаев курган К 70-летию контрнаступления Юнкерс ju-87 Первый допрос заброшенные памятники Развитие техники Карбышев Роковая ошибка ужасы и варварство ВОВ Секс Кокунов Ванефатьев Иван Порфирович Нагорянский Малая земля Шумейко Алексей Кунгуров свобода Невельский район Допросы Андреев Иван Тимофеевич Разин Михаил Николаевич Танковые войска социализм Калужская наступательная операция Данила Матвеевич Москва 1941 года Утебаев Багытжан Суменович Мнения Контакты Плакаты к 9 мая 1943 Вождь народов С -13 воспоминания о войне Миф о поражении настоящих «бойцов с тиранией» Советская морская авиация Муртазин Батыр Доля Зельманович Статьи Фильм Туман 2 лучшие танки Фантастика im kessel von demjansk Бронетанковые войска Драма 22 июня Кровавый Новый год Багытжан Суменович Кинохроника Вермахта Кавалеры ордена Архитектура советский Параграф 175